В других терминах, но именно так представляют себе и задачи жизни, и религиозную грезу свою позитивисты всех времен.
Но Ариман, великое ничто, постепенно был возведен в сан величайшего бога и цель бытия глубокомысленным, но пассивным Индостаном. Сначала он появился в форме брамана, амтмана, в форме «Нечто», лишенного всех предикатов: признаки, свойства — это мираж, оболочка, все есть — амтман, все есть бытие, которое на деле неподвижно, бесстрастно. В призрачной оболочке лежат цели суетного счастия с их неминуемым разочарованием и вся тяжесть непомерных страданий бытия: надо подняться над призраками — качествами, понять, что «я» и «мир», все вокруг — Единое. Тогда-то погрузишься в безразличие. Но такое беспредикатное нечто есть Ничто. И Будда смело заменил амтман Нирваной. Ариман раскрыл свои объятия, и Восток, предводительствуемый мудрецом из дома Сакия, потек к воротам вечного покоя, вечного Ничто.
Для больной надорванной жизни погружение в ничто, постепенное замирание может быть целью, смерть может противополагаться жизни как нечто прекрасное. Эстетика Шопенгауэра есть нечто глубоко парадоксальное: по его мнению, искусство тем выше, чем сильнее отрицает оно жизнь. Ариман редко в ком имел такого талантливого агента, как в Артуре Шопенгауэре. И тот факт, что эстетика жизнеотрицания могла найти в искусстве свою градацию эстетического совершенства и свои шедевры, с ясностью показывает нам, что целая плеяда художников поддавалась эстетическому пессимизму. Присмотримся поближе к искусству, отрицающему жизнь. У него всегда три основных приема:
1. Изображать земную жизнь как можно более безнадежной, как можно чаще повторять, что жизнь есть страдание, что человек жалок, что прогресс сказка и т. д. и т. д.
Утверждать это со всею силою искусства, сообщая все мрачное и серое, что только есть в жизни.
2. Но такого рода горькое искусство, отнимающее всякую надежду и не дающее взамен ровно ничего, прямо невозможно. Как субъективный момент, как ответ души на такую безотрадную картину мира художник выдвигает: а) смирение, b) сатанический протест, с) надежду на потусторонний мир.
Украшение безрадостной жизни самой по себе, с полным, однако, отрицанием возможности ее исправления, является поэтому вторым приемом пессимистического, аримановского, буддийского искусства. Как украшение принимается либо бесплодный, но напыщенный демонический протест, бледное чело, проклятия, трагические позы, гордое «безочарование», либо те «слезы и улыбки самой смиренной доброты», о которых с умилением распространялся Морис Метерлинк в декадентский период своего творчества. Тут сострадание признается за самое сладостное утешение, потому что надо искать утешения.
Мы жалки и заброшенны: давайте утирать друг другу слезы и перевязывать раны.
3. Но художники-буддисты прибегают и к надежде, хотя настоящая светлая надежда должна бы быть монополией борцов, художников радости жизни. Умирание имеет свои степени. Художник стремится утверждать, будто умирание с бесплодною гордостью на бледном челе есть нечто прекрасное, будто бы прекрасно умирание, омытое слезами всеобъемлющей жалости.
Более же всего прекрасным рисует буддист покой, все более и более приближающийся к небытию.
Но покой недоступен на земле, и художник обещает его на небе, в загробной жизни и т. д. Он расписывает его самыми нежными красками. Краски для украшения смерти и нирваны художникам приходится брать у жизни же, но они берут самые прозрачные и томные краски, самые тихие и минорные звуки и баюкают нас и усыпляют.
Художники-буддисты, как и все художники, концентрируют жизнь, но они изображают нам в концентрированном виде жизнь потухающую, мерцание угасающей жизни выдвигают они на первый план. Что ж! ведь и это можно сделать художественно!
Мы уже говорили, что художник должен быть крайне осторожен при изображении пассивного, жалкого, низменного. Главным ресурсом художнику в этом случае является смех. Жалкое — предмет сатир и комедий.
Но если художник подойдет к серому, обыденному, что почти всегда низменно и жалко, как бытописатель? если он совершенно объективно отразит вам его в своем волшебном зеркале? О, поверьте! это невозможно. Возьмите великих реалистов-бытописателей, наблюдателей серой мещанской массы и ее убогой жизни, возьмите Бальзака, Флобера, писателей наиболее на первый взгляд равнодушных и объективных, и вы сейчас же услышите, что комедии жизни аккомпанирует у них то тихий смех, то негодующий ропот, то стон человека, обиженного зрелищем пошлости в своем человеческом достоинстве. Без этого аккомпанемента писатель — анатом и физиолог, какими хотели быть названные великаны реализма, никогда не прельстил бы читателя. Надо служить Ормузду или Ариману. Но, служа Ариману, вы гораздо легче приобретете поклонников среди слабых, пассивных людей, среди массы неудачников, людей размагниченных, искалеченных и жалких. О! как они благословят вас, если вы оденете их хандру, их трусость, их вялую, всегда почему-то несчастную, любовь, их порывы к рыцарству на час, их внутреннее смятение и недоумелость, — если вы оденете все это чарующими звуками, как сделал это, например, великий Чайковский в своих романсах!
Шопен странен и капризен, иногда он хандрит так расслабленно, извращенно, изнеженно и истерично, что вам хочется назвать его вредным художником… Но у него прорывается иногда такая удаль, такой размах дикой натуры, вырвавшейся из-под фрака салонного виртуоза неврастении, что вы забываете все, и самый контраст вас с ним примиряет.