Из элементов формально-положительных, то есть легко воспринимающихся, из тех ассоциативных элементов, которые сводятся к ощущениям радости жизни, повышению энергии и которые повышают и нашу жизненную энергию, словно настраивая нас на новый, более правильный, могучий и экономный ритм, — создается всякая красота.
Красиво то, что эстетично во всех своих элементах. Умелая комбинация элементов еще более возвышает красоту их. Но область прекрасного в широком смысле не исчерпывается понятием красивого: ломаная линия, тусклые краски, диссонансы и крики, страдания тела и души могут быть элементами прекрасного вообще, хотя ни в каком случае не «красивого». Каким же образом антиэстетические явления могут получить эстетическую окраску? Этот вопрос будет занимать нас в следующей главе.
Если мы обратим внимание на обширный мир неэстетического, то увидим, что он прежде всего распадается на собственно антиэстетические и сравнительно безразличные явления.
Антиэстетическими явлениями мы называем те, восприятие которых сопровождается отрицательным аффекционалом. Отрицательным аффекционалом сопровождается всякая постановка жизнеразности перерасхода. Можно думать, таким образом, что жизнеразность перенакопления уничтожает возможность констатировать антиэстетичность тех или других явлений. Отчасти это так и есть: жизнерадостный человек склонен все находить сносным, но важно припомнить, что дело идет не о жизнеразности для целого организма, даже не для отдельных его органов, а для элементов. Сколько бы энергии ни накопил организм вообще, но, например, мелькание яркого света перед глазами не может не вызвать перерасхода зрительной энергии. Слух может быть способен поглотить море звуков, но даже незначительный диссонанс разрушает некоторые слуховые элементы, давая им болезненный толчок.
Антиэстетично все, что требует чрезмерной и нецелесообразной траты сил, что заставляет орган работать неправильно. Формальным безобразием будет все, что прямо противоположно формальной красоте. Все, что связано со страданиями, болезнью и слабостью и т. п., воспринимается как безобразное по содержанию. Но здесь мы наталкиваемся на новое явление.
Нет никакого сомнения, что человек считает безобразным всякие проявления болезни, глупости — словом, слабой, пониженной, вырождающейся жизни. Возникновение такого инстинкта не только вполне понятно, ввиду того, что зрелище страданий и слабости заставляет симпатически болеть и нашу душу, но и целесообразно, так как гадливость ко всему вырождающемуся сохраняет мощь вида, ведет к скрещиванию или союзу лучших представителей типа. Однако слабые люди, становящиеся, таким образом, объектом презрения, должны же как-нибудь жить. Их собственное безобразие ставит перед ними тяжелый вопрос, является постоянным возбудителем жизнеразности: они ропщут на судьбу и богов, на общество, на сильных и гордых… «Чем мы виноваты?» — говорят они. Между тем ряд обиженных судьбою все пополняется теми, кто совершенно несправедливо обижен обществом, — бедняками. Презрение к больному, жалкому не может быть законным чувством у бедняка, который сам чувствует себя заброшенным и жалким. Симпатическая боль, которую ощущает человек, заставляет морщиться здорового и сильного и говорить: «прочь этого больного», но она превращается в «симпатию» в общепринятом смысле в сердце, привыкшем к страданию. Взаимное сострадание, взаимная поддержка становятся для бедняков и неудачников необходимостью. Возникает мораль и религия обездоленных, заключающиеся неизменно в провозглашении страдания искуплением, за которым последует блаженство. Таким образом, вид самых ужасных страданий мало-помалу ассоциируется с представлением утех царства небесного или (у еще более усталых) покоя нирваны.
Это мировоззрение прививается всей демократии, поскольку страдание является ее уделом, но трудовая демократия нового времени крепнет в самом процессе труда; простая жизнь, которую ведет она, борьба с лишениями — все это закаляет тело и душу, в то время как истинно аристократические семьи гибнут под бременем праздности и излишеств. Демократия начинает сознавать свою силу, она стряхивает с себя сны, которые навевают на нее несчастные, и создает свою мораль, свою религию — наступательную, полную надежд, провозглашающую борьбу и труд как смысл жизни, реорганизацию общества на началах солидарности как идеал, потому что ничто, конечно, не воспитывает солидарности в такой мере, как совместная борьба с несравненно сильнейшим противником.
Итак, ни к чему смешивать общественной демократии с вырождающимися, несчастными, уродливыми и слабыми.
В соответствии с моралью и религией слабых развивается и их эстетика. Мы еще вернемся к этому вопросу, здесь же достаточно сказать, что эстетика эта отворяет двери антиэстетическому, опираясь на чувство сострадания, на жажду искупления и т. п. Задачей искусства слабых становится сделать прекрасным страдание, умирание, слабость. И надо отдать справедливость этим обиженным жизнью людям, они изумительно преуспели в такого рода искусстве.
Но рядом с антиэстетическим в силу слабости имеются и другие явления, а именно: внушающие страх, более могущественные, чем человек, чем воспринимающий субъект. Нет сомнения в том, что страх есть крайне неприятный аффект. Испуганный организм готовится к нападению и бегству, съеживается, взъерошивается, кричит, замирает и вытаращенными глазами следит за страшным предметом, сердце судорожно гонит кровь, и, когда страх прошел, наступает полная расслабленность, до того истощенными оказываются все органы. Но страшное не может внушить омерзение. Оно в то же время есть сила и должно бы было симпатически заразить наблюдателя чувством мощи, если бы это душевное движение не парализовалось инстинктом самосохранения. Удастся нам усыпить временно или ослабить этот инстинкт, и мы вправе ожидать от страшного сильной эстетической эмоции: в самом деле, мы будем заражены жизненностью, значительно превосходящей нашу.