Единство во многообразии есть почти необходимый принцип эстетического, потому что многообразие означает полноту рассеяния перенакопленной энергии, единство — правильность работы, облегчающую восприятие. Однако ошибочно думать, будто бы этим принципом можно уяснить самую суть эстетики: в величественном единство преобладает, иногда исключая многообразие, в живописном, как мы увидим ниже, многообразие получает перевес над единством. То, что прекрасное проигрывает во многообразии, оно может выигрывать в интенсивности, приближаясь к величественному, то, что оно проигрывает в единстве, может быть пополнено пикантностью, изысканностью сопоставлений и контрастов, приближаясь к живописному. Но об этом более подробно ниже.
Мы говорили уже о том, что страшное может быть эстетическим. Динамически величественное всегда страшно в том смысле, что, обратись оно против нас, оно раздавило бы нас. Для того чтобы уметь наслаждаться великим и грозным, надо уметь быть бесстрашным, только известная объективность дает нам возможность строго эстетически оценивать явления, субъективная же заинтересованность, личное отношение к оцениваемому объекту вызывает в нас массу движений и чувствований, колеблющих, затемняющих чистоту нашего восприятия. Это особенно верно там, где оценка зависит от симпатических ассоциаций: при взгляде на сильное и ужасное мы можем симпатически ощутить сознание силы и отваги, но можем вместо того обратить внимание главным образом на неприятные последствия личного нашего столкновения с таким врагом. Трусам недоступна красота величественного и грозного.
Величественное и грозное сказывается не только само по себе, но и по своим результатам, по тем препятствиям, которые оно преодолевает, по тем разрушениям, которые производит. Страшное, грозное — это то, что способно разрушать, причинять страдание. Человек со всех сторон окружен стихийными врагами этого рода, но должен противопоставить им мужество. Борьба героическая есть зрелище трагическое, потому что здесь мы присутствуем при столкновении сил, которые не только гневаются, побеждают, разрушают, — они подаются; падают, страдают. При виде трагических событий в жизни мы симпатически ощущаем и чувства борьбы и страдания поражения: мы видим ужасное и страдающее, мы ужасаемся и страдаем. Повторяем, ужас и страдание есть аффекты отрицательного характера, но сильные. Отрицательность их заключается в колоссальной затрате энергии в целях самозащиты, в тех судорожных движениях, какие вызывает в нас страх перед болью и самая боль. Стоит подавить эти движения, лишить эмоции страха и страдания их внешнего выражения, — и пропорция изменится: количество работы судорожной и неправильной уменьшится, и если то, что вызывает ужас и страдание, способно вызвать правильную работу, то есть заразить нас чувством активности, мужества, боевого веселия, или вообще если оно велико, то есть вызывает в нас интенсивное и несложное волнение, то мы будем наслаждаться трагическим.
Трагически-прекрасное тем более доступно, чем крупнее душа наблюдателя, чем менее поддается она страху со всеми его последствиями, чем более привык он вообще испытывать те душевные движения, которые составляют суть трагического. Искусству особенно легко достигнуть эстетического результата изображением трагического, о чем мы уже упоминали, говоря о страшном вообще. Все содержание трагического воспроизводится искусством, но поскольку мы не забываем, что имеем дело с изображением, мы можем оставаться спокойными, то есть не реагировать на впечатление внешними движениями в целях самозащиты или помощи. Приучить человека спокойно относиться к трагическому, испытывать красоту ужаса, борьбы, уметь ценить в страданиях героев их героизм — великая задача.
Ужасное, так же как и страдание, изображается истинно трагическим искусством как нечто прекрасное, достойное удивления: это приучает нас и в жизни уметь сохранять самообладание перед наступлением ужасного, а не проливать слез слабости, не хныкать над муками падающих рядом братьев; свобода от мелочного страха, от трусости получается лишь ценою привычки к ужасному; свобода от слезливого сострадания, связывающего нас по рукам и ногам в тяжелой борьбе, — лишь ценою привычки к зрелищам страдания; это и есть то очищение, которое придает трагически-прекрасному его глубочайший смысл. Не равнодушие воспитывает оно в нас, а умение ценить борьбу за ее силы, за интенсивность жизни в ней, умение обратить внимание на мужество, ловкость, находчивость, а не на раны и стоны. Воспитывать мужество в человечестве великое дело, которому служит истинное трагическое искусство.
Но трагедия мельчает. Теперь мы на каждом шагу слышим требование изображать трагическое обыденной жизни. К сожалению, мы не видим трагического в обыденной жизни: мелочность, предрассудки, жадность, ничтожное самолюбие, обывательская хандра и лень — это ли элементы трагического? Для того чтобы смерть, болезнь, непреодолимая судьба, все страшное, что давит всех равно, воспринималось как трагическое, надо, чтобы им противостояло нечто цельное, крупное, отважное. Прикованный Прометей — трагедия, а изобличенный в казнокрадстве отец семейства — нет, хотя бы страдания его, его жены, детей, были очень сильны: что могут нам дать эти страдания? Как и чем они возвысят нас? Заражают ли они нас повышенной жизнию? Где нет повышенной жизни, где нет героического — там нет трагедии. «Доктор Штокман» — трагедия, хотя там нет особенных страданий, а декадентские драмы Метерлинка, несмотря на целое море страдания, — тусклые кошмары.