Было бы, однако, поверхностным утверждать, что искусство не обладает своим собственным законом развития. Течение воды определяется руслом и берегами его: она то расстилается мертвым прудом, то стремится в спокойном течении, то бурлит и пенится по каменистому ложу, падает водопадами, поворачивается направо или налево, даже круто загибает назад, но как ни ясно, что течение ручья определяется железной необходимостью внешних условий, все же сущность его определена законами гидродинамики, законами, которых, мы не можем познать из внешних условий потока, а только из знакомства с самой водою.
Так точно и искусство, определяясь во всех своих судьбах судьбою своих носителей, тем не менее развивается по внутренним своим законам.
Если нам дано известное сложное явление, например музыкальная симфония, а мы не имеем еще приспособлений к тому, чтобы ориентироваться в этом явлении, то мы должны сперва затратить массу усилий на то, чтобы разобраться в нем: мы слышим хаос звуков; то нам кажется, что мы уловили нить, то снова все разбегается в иррациональные, беспорядочные, по-видимому, группы звуков. До эстетической эмоции далеко. Прежде всего вы испытываете досаду, а под конец сильное утомление, быть может, головокружение и головную боль, результат жизнеразности перерасхода. Но вот вы слышите ту же симфонию в третий раз: звуки как бы текут по проложенным уже прежде путям, вы узнаете их, вам все легче ориентироваться, внутренняя логика, музыкальная архитектура пьесы выступает все ярче, неясны только отдельные детали.
С каждым новым опытом эти детали просветляются, и всю пьесу вы встречаете как старую знакомую; вам легко воспринимать ее, ваш слух словно подсказывает все, что будет, помнит все прозвучавшее и царит над всей симфонией. Теперь этот мир звуков кажется вам гармоничным, легким, он ласкает ухо, в то же время он будит целую сложную гамму чувств в вашей душе, потому что радость, горе, тоска, порыв отваги слышатся в этих звуках. Всякое явление, по мере привычки к нему, становится знакомым, доступным, а если в нем есть элементы прекрасного, то они и выступают на первый план. Тут действует так называемая сила привычки. Нервы приспособляются постепенно к восприятию данного явления, для этой цели требуется все меньший расход энергии. И вот однажды, придя на концерт, вы снова услышите ту же симфонию и скажете: «ах, опять эта… уж сыграли бы что-нибудь новенькое». Вы не сможете сосредоточить свое внимание на музыке, вы будете смотреть вокруг и, если не найдется развлечения, вы зеваете: пьеса надоела вам, она не в силах поглотить все наличное количество энергии в слуховом аппарате и центрах сознания, что грозит жизнеразностью перенакопления, тем более что раз вы пошли специально слушать музыку, значит, перенакопление было уже налицо.
Для того чтобы оцениваемое явление, став привычным, потом не надоело, надо, чтобы оно обладало все новыми внутренними сокровищами; но немного есть душ, которые умеют выжать весь внутренний смысл из произведения; подавив лимон, насколько хватает сил, его отбрасывают, хотя в нем еще много соку. Некоторые двери в великих произведениях навсегда заперты для большинства, и, посетив и осмотрев все отпертое, средний человек начинает, зевая, бродить по залам. Поэтому-то искусство вынуждено усложняться. Статуи известного мастера давно примелькались, они превосходны, нет спору, но мы уже давно проходим мимо них по форуму, почти не замечая их; если новый мастер поставит рядом статую в том же духе, чем удивит он нас? Мы едва скользим по ней равнодушным взором. Нет, он должен дать нечто новое, более сложное, он должен вести нас вперед; пусть ощущение будет богаче, мы оценим его красоту, хотя бы для этого требовалась несколько большая затрата энергии: ведь мы уже привыкли ценить и понимать прекрасное.
Так от правильно симметричных, простых статуй ваяние идет к все большей свободе: позы становятся живыми, типы разнообразятся, чем дальше, тем больше; фигуры же не только смотрят в зеркало или красиво склоняются на палицу, они мечут диски, они бегут, они страдают, плачут, мускулы вздуваются в усилии, лица искажаются; потом статуи начинают расти непомерно, — ведь надо обратить внимание, отличиться от древних, превзойти их. А между тем выдумать новое и более совершенное данный народ или класс уже не в состоянии; гонимый жаждой новизны и оригинальности, он забывает о красоте, на место ее являются любопытные типы, занимательные сюжеты, живописное, экстравагантное. В поисках за новым основательно забывают старое; публика, наслаждаясь новым щекотанием нервов, пряной приправой сатиры, отвращения, сластолюбия, не замечает, как страшно пало искусство, и лишь позднейшие поколения с удивлением констатируют его падение. Во всех искусствах и во все эпохи развитие шло такими путями.
Значит ли это, что развитие искусства всегда циклично, всегда приводит к упадку? Нет, конечно. Что искусство должно расти и усложняться, — в том нет сомнения, но разве это неминуемо ведет к вычурности? Разве невозможно вкладывать в искусство все больше внутреннего содержания, разве может существовать апогей, nec plus ultra красоты? Так же мало, как и конечная точка в развитии науки, в развитии человеческой психики, человеческого общества. Но данный класс, народ, данная культура, дойдя до апогея, быть может, оказываются бессильными идти вперед. Дав блестящие образцы искусства, художник должен снова и снова превосходить себя, но где взять еще более высокое содержание, новые идеи, новые духовные горизонты, если общество пошло на убыль, если народ распался на враждебные силы, потерял свое достоинство, веру в свою миссию и своих богов? Если класс, под напором враждебных сил и благодаря вырождению, весь состоит из жалких эпигонов? Культура, общество идут вниз, а искусство продолжает развиваться, оно тщится дать все более роскошные цветы, но они оказываются странным пустоцветом.