Своими формальными намерениями театр приступил к таким пьесам, как «Гедда Габлер» и «В городе» г. Юшкевича. Театр потерпел жалкий крах. «Гедда Габлер» — это мучительная драма, рисующая безысходное столкновение истерического последыша аристократии с умеренной, добродушной, трудолюбивой и пошловатой буржуазией, причем яблоком раздора служит в особенности беспутный полугений, «аристократ духа» — Левборг.
Этот конфликт «высших» и «низших» людей Ибсен прослеживает с изумительной правдивостью и подкупающим беспристрастием. Он, во всяком случае, отнюдь не на стороне «высших людей», хотя прекрасно понимает и пошлость Тесманов; это чудный кусок трагедии европейской интеллигенции. Из этой драмы г. Мейерхольд, плетясь за г. Сапуновым, создал ряд малоинтересных декоративных картин и групп, и во имя этого они подвергли Генрика Ибсена истинному надругательству, попутно принеся в жертву своим декоративным претензиям и благородный талант госпожи Комиссаржевской. Пьеса провалилась.
Что было смотреть в ней? Реальная, страстная драма жизни стерлась. Не осталось и следа от того скрытого издевательства над мещанином и над его антиподом, мнимым аристократом духа, которым полна эта едкая и умная комедия высшего полета.
Меблировка, костюмы, ритм, то есть подогнанные друг к другу элементы, живописная гармония — вот что загромождало сцену. «Я вам покажу, как можно драму разыграть с самою успокаивающею декоративностью», — вот что, в сущности, заявил г. Мейерхольд. Но г. Сапунов стал в такую кричащую противоположность к Ибсену, что опять никто не осмелился отрицать в этом случае провала художественных намерений новаторов.
«В городе» идет с большим успехом в Москве у Корша и в Киеве. Но эту немножко однотонную и абстрактную пьесу приняли в театре Комиссаржевской именно за эти недостатки. Режиссер не воплотил ее, а старательно сделал еще абстрактнее и однотоннее. Получилась такая тень тени, которая, разумеется, ни на секунду не затронула зрителей. Второй провал.
Но если печальны провалы нового живописно-ритмического театропогубления, то еще печальнее его триумфы.
Обе первые постановки г. Мейерхольда доказали, что его декоративно-стилизующей манере недоступно яркое сценическое изображение живой жизни, что его театр не может дать нам квинтэссенции действительности. Но, быть может, он вполне приспособлен к художественному воплощению грезы?
Вообще говоря, греза предполагает гармонию, мир, завершение всякой борьбы. Человек грезит о том, что удовлетворяло бы потребностям его существа.
В понятие грезы входит еще известная воздушность, оторванность от действительности; греза вводит нас в волшебный мир, в котором царица-фантазия не связана никакой конституцией с неподатливой действительностью. Назначение грезы — даже не рисовать нам возможное будущее, греза имеет свою ценность в себе самой, то есть не как предвкушение лучшего грядущего, а как утешение, которое находит человек в сладком самозабвении, в тихом подчинении силы воображения шепоту сердца, требующего безграничного счастья.
Борец тоже мечтает, но, находя исход для своих буйных сил, отвергающих действительность, воинственно устремленных к завоеваниям, в самом процессе борьбы, он и идеал рисует себе под знаком осуществимости, как цепь сменяющих друг Друга реальных состояний действительности, все более подвластной царю — человеку.
Борец не является типичным мечтателем, хотя творческая мечта — важный элемент всякой широкой борьбы.
Мечтатель… Достаточно вымолвить это слово, чтобы перед вами предстал образ жизненно худосочный, к действительности более или менее равнодушный. Образ пьяницы, уходящего от шума повседневной борьбы, бессмысленной какофонии будней, в свою маленькую комнату, стены которой раздвинет своею властной рукой фея Фантаста, раскрывая другой мир, бесконечно более ценный, мир, созданный человеком по образу и подобию своему, мир, который в любую минуту может быть разрушен дуновением уст и заменен другим, еще более прекрасным.
Я думаю, что класс, не имеющий впереди себя никакого реального идеала, не достаточно привязанный к жизни, чтобы попытаться скрасить ее грезой, должен создать себе, достигнув высокой степени культурности, свой собственный, особенный, не театральный театр. Туда будут приходить, чтобы забыться, чтобы художник-мечтатель помог бескрылой фантазии выгоняемого вон из жизни зрителя подняться на седьмое небо сокровеннейших стремлений отрешившегося от плоти махрового духа. Такой зритель сядет в мягкое кресло, и перед ним развернутся блистательные картины убаюкивающей, опьяняющей сказки, смена неземных странных и сладостных пейзажей, хоры ангелов, тихое ликование умиротворенности, торжество бледной гармонии красок, линий, звуков, ароматов, ласковых слов, томных взоров… Словом, настоящая утонченнейшая нега, художественная баня, в которой человек может психически так же сладострастно распариться, как делали это в своих термах грубоватые декаденты падающего Рима.
Это будет театр для всех измученных, нервнобольных, убоявшихся жизни, это будет сценическое пиршество Валтасара, самоудовлетворение увядающей аристократии и ее приспешников, дерзновенно признавших ценность своего декаданса и с бледной улыбкой глядящих на подступающие волны бурного океана черни, отнимающего у них ступеньку за ступенькой и грядущего, чтобы поглотить их.
Но мы и в Западной Европе не имеем подобного театра, этой цели в большей мере служит пока музыка. Не всякая музыка, конечно, но есть и такая. Нет, отрываясь от живой жизни, констатируя, что путь их сошелся клином, меркнущие и разлагающиеся классы, по-видимому, еще не осмеливаются признать грезу самодовлеющей настолько, чтобы создать театр чистой грезы. Но они идут к этому. И театр чистой грезы будет культурным противником театра чистой драмы.