Правительство не рассчитало своих сил. Солдаты перешли на сторону народа. Бунт победил и превратился в революцию.
Третий акт — «Революция» — еще богаче красками, мы можем передать его лишь очень кратко.
Победитель-пролетариат стихийно придает своей революции социалистический характер. Либералы в ужасе перекочевывают по другую сторону баррикад и братаются с дворянско-клерикальной властью. Они надеются выиграть больше всех, помирив народ на либеральной конституции.
Между тем в лагере победителя нет порядка и согласия. Надо наладить хозяйственную жизнь страны на новых началах. Задача трудная. Многие идеологи оказываются слишком непрактичными для ее выполнения. Массы относятся нетерпеливо к интеллигенции, но сами не в состоянии проявить сконцентрированную и организованную волю. Между тем опасности растут. Мозельберг, полный иронии, каркает о скором поражении. Великолепна сцена, в которой сатанинскую гордыню Мозельберга раздавливает крепкий и сознательный пролетарий Мартин. Но последнее слово останется все же за Мозельбергом, потому что последнее слово остается за реакцией. Мозельбергова компания помогает финансистам. Заранее подстроенными нападениями на консулов она дает великим державам повод вмешаться в революцию и раздавить ее. В то самое время, как Лионель истинно вдохновенною речью старается после ареста рабочих-депутатов вызвать новый взрыв народной энергии, — в порту появляются вражеские броненосцы.
Все погибло. Остается одна только надежда, что, может быть, солдаты иностранных держав откликнутся на братский призыв и откажутся стрелять.
Подчиниться игу финансистов, сделавших, как оказывается, на революции великолепную интернациональную аферу и овладевших в лице Дюро-отца полнотою власти, рабочая масса больше не может. Победа или смерть! Теперь и Мозельберг не из энтузиазма, не из симпатии, а из какого-то сумрачного отчаяния идет умереть со всеми. Не все ли равно… Толпа поет «Интернационал» за сценой, но пение прерывается залпами, и с каждым залпом голоса слабеют. В залу Народного дома, где остались только босяки-паразиты, вбегают двое маленьких детей.
Старший: «Где они? Скажите. Где? Ведь папа с ними…» Никто не отвечает.
Младший кричит: «Папа, папа!..»
Старший: «Молчи, слышишь!»
Ясный вибрирующий голос женщины один только поет теперь торжественный мотив «Интернационала». Выстрел. Молчание. Обе малютки дрожат, а потом вдруг в порыве их страстных маленьких душ изо всей силы детской груди запевают великий народный гимн.
Паразиты, бросаясь к ним: «Молчите, молчите, детвора: ведь нас всех убьют!» В то время как старший продолжает петь, младший кричит: «Трусы, трусы!» и плюет на них. Паразиты разбегаются. Мальчики, равнодушные ко всему, прижавшись друг к другу, поют в увлечении, как будто они хотят утвердить свою непоколебимую веру в превращение сегодняшнего поражения в завтрашнюю победу.
Где театр, где режиссер, который поставит нам эту пьесу?
А ведь какая мелкота рядом с нею те пышные выдумки каких-нибудь Д'Аннунцио, на постановку которых тратятся сотни тысяч и где сотни людей обучаются талантливыми режиссерами для того, чтобы изображать толпу пеструю и шумную, бездушную и служащую ярким зрелищем для богатых зевак.
Противопоставление культуры общечеловеческой культурам национальным — вещь обычная. Разрешение кажущегося противоречия между этими понятиями известно и понятно всем. С патриотами древнекитайского образца, желающими отгородить свою культуру от общей какою-нибудь стеной, — скучно спорить. Даже война, растерзавшая человечество не столько по национальным, сколько по военно-полицейским государственным границам, лишь ненадолго подарила поверхностный успех проповедникам горячечной любви к «своему» на подкладке ненависти и презрения к «чужому».
Человечество идет неудержимо по пути к интернационализации культуры. Национальная основа, разумеется, останется надолго, может быть, навсегда, но интернационализм и не предполагает ведь уничтожения национальных мотивов в общечеловеческой симфонии, а лишь их богатую и свободную гармонизацию.
Побеждаются рамки наций, побеждаются и ступени эпох на великой лестнице мировой истории. Еще недавно, даже среди утонченно образованных людей, можно было встретить таких, которые признавали только современную европейскую культуру за истинно ценную, а все сокровища прошлого и все творчество отсталых народов считали за хлам, интересный только для археологов и этнографов. Еще больше встречалось типов, которые принимали свой личный или групповой вкус за объективный критерий при оценке художественных и интеллектуальных ценностей прошлых эпох. Один выхвалял Византию, другой проклинал ее и молился Возрождению. Тут же можно было присутствовать при расколах возрожденцев и слышать, как одни, восторгаясь религиозной серьезностью и наивной глубиной раннего Ренессанса, предавали анафеме пустой и пышный XVI век, а другие, провозглашая полную победу гуманизма и расцвет чистой красоты силой кисти Рафаэлей или Тицианов, пожимали плечами перед «незрелыми» продуктами творчества XIV и XV веков и т. д. и т. д. Нет эпохи, какой бы упадочной ни была она объявлена теми или другими авторитетами, которая не нашла бы и защитников. Сколько времени считалось незыблемым, что барокко есть явный распад чистого стиля эпохи Возрождения, но мы уже слышали с тех пор, что бароккисты — это великие футуристы XVII века. Словом, от деревяшек каких-нибудь ботокудов до красочных симфоний Уистлера, от первобытного плясового ритма до Дебюсси лица и группы выбирали себе кумиров и вопили: «Нет бога, кроме этого бога!»